Том 5. Произведения 1908-1913 - Страница 38


К оглавлению

38

И вот наступила эта чудесная пасхальная ночь. Ночь была так темна и ветер так силен, что я должен был обнимать ее за талию, помогая ей спускаться вниз по вьющейся узенькой дорожке.

Мы легли на крупном мокром песке около самой воды. Море было неспокойно. Это было приблизительно часов около 12–2 ночи. Черное небо, порывистый ветер с Анатолийского берега, свет только от звезд и едва различаемые пенные гребни последних волн.

Маленькая смешная подробность: накануне выбросило прибоем дельфина. Мы заметили его присутствие только через три минуты, благодаря запаху разложения. Мы ушли от него в другое место. Это была моя последняя пасха, моя последняя весна. Так красиво и нетерпеливо шуршало около наших ног море, так неожиданно послушны, готовы и радостны были эти гордые губы…

О мудрец, как я понимаю твои великие слова: остановись, мгновенье, ты прекрасно!

Но все проходит, и ничто не возвращается. Склоним же голову перед вечной судьбой и скажем про себя:

Молодости — радость.

Силе — кротость.

Мудрости — молчание.

Старости — сладкий, долгий сон…

Последнее слово

Да, господа судьи, я убил его!

Но напрасно медицинская экспертиза оставила мне лазейку, — я ею не воспользуюсь.

Я убил его в здравом уме и твердой памяти, убил сознательно, убежденно, холодно, без малейшего раскаяния, страха или колебания. Будь в вашей власти воскресить покойного — я бы снова повторил мое преступление.

Он преследовал меня всегда и повсюду. Он принимал тысячи человеческих личин и даже не брезговал — бесстыдник! — переодеваться женщиной. Он притворялся моим родственником, добрым другом, сослуживцем и хорошим знакомым. Он гримировался во все возрасты, кроме детского (это ему не удавалось и выходило только смешно). Он переполнил собою мою жизнь и отравил ее.

Всего ужаснее было то, что я заранее предвидел все его слова, жесты и поступки.

Встречаясь со мною, он всегда растопыривал руки и восклицал нараспев:

— А-а! Ко-го я вижу! Сколько ле-ет… Ну? Как здоровье?

И тотчас же отвечал сам себе, хотя я его ни о чем не спрашивал:

— Благодарю вас. Ничего себе. Понемножку. А читали в сегодняшнем номере?…

Если он при этом замечал у меня флюс или ячмень, то уж ни за что не пропустит случая заржать:

— Что это вас, батенька, так перекосило? Нехоро-шо-о-о!

Он наперед знал, негодяй, что мне больно вовсе не от флюса, а от того, что до него еще пятьдесят идиотов предлагали мне тот же самый бессмысленный вопрос. Он жаждал моих душевных терзаний, палач!

Он приходил ко мне именно в те часы, когда я бывал занят по горло спешной работой. Он садился и говорил:

— А-а! Я тебе, кажется, помешал?

И сидел у меня битых два часа со скучной, нудной болтовней о себе и своих детях. Он видел, как я судорожно хватаю себя за волосы и до крови кусаю губы, и наслаждался видом моих унизительных мучений.

Отравив мое рабочее настроение на целый месяц вперед, он вставал, зевая, и произносил:

— Всегда с тобой заболтаешься. А меня дела ждут. На железной дороге он всегда заводил со мною. разговор с одного и того же вопроса:

— А позвольте узнать, далеко ли изволите ехать?

И затем:

— По делам или так?

— А где изволите служить?

— Женаты?

— Законным? Или так?

О, я хорошо изучил все его повадки. Закрыв глаза, я вижу его, как живого. Вот он хлопает меня по плечу, по спине и по колену, делает широкие жесты перед самым моим носом, от чего я вздрагиваю и морщусь, держит меня за пуговицу сюртука, дышит мне в лицо, брызгается. Вот он часто дрожит ногой под столом, от чего дребезжит ламповый колпак. Вот он барабанит пальцами по спинке моего стула во время длинной паузы в разговоре и тянет значительно: «Н-да-а», и опять барабанит, и опять тянет: «Н-да-а». Вот он стучит костяшками пальцев по столу, отхаживая отыгранные пики и прикрякивая: «А это что? А это? А это?..» Вот в жарком русском споре приводит он свой излюбленный аргумент:

— Э, батенька, ерунду вы порете!

— Почему же ерунду? — спрашиваю я робко.

— Потому что чепуху!

Что я сделал дурного этому человеку, я не знаю. Но он поклялся испортить мое существование и испортил. Благодаря ему я чувствую теперь глубокое отвращение к морю, луне, воздуху, поэзии, живописи и музыке.

— Толстой? — орал он и устно, и письменно, и печатно. — Состояние перевел на жену, а сам… А с Тургеневым-то он как… Сапоги шил… Великий писатель земли русской… Урра!..

— Пушкин? О, вот кто создал язык. Помните у него: «Тиха украинская ночь, прозрачно небо»… А женато его, знаете, того… А в Третьем отделении, вы знаете, что с ним сделали? А помните… тсс… здесь дам нет, помните, как у него эти стишки:


Едем мы на лодочке,
Под лодочкой вода…

— Достоевский?.. Читали, как он однажды пришел ночью к Тургеневу каяться… Гоголь — знаете, какая у него была болезнь?

Я иду на выставку картин и останавливаюсь перед тихим вечерним пейзажем. Но он следил, подлец, за мною по пятам. Он уже торчит сзади меня и говорит с апломбом:

— Очень мило нарисовано… даль… воздух… луна совсем как живая… Помнишь, Нина, у Типяевых приложение к «Ниве»? Есть что-то общее…

Я сижу в опере, слушаю «Кармен». Но он уже тут как тут. Он поместился сзади меня, положил ноги на нижний ободок моего кресла, подпевает очаровательному дуэту последнего действия, и я с ненавистью чувствую каждое движение его тела. И я также слышу, как в антракте он говорит умышленно громко, специально для меня:

— Удивительные пластинки у Задодадовых. Настоящий Шаляпин. Просто и не отличить.

38