Том 5. Произведения 1908-1913 - Страница 127


К оглавлению

127

— О нет, ваше сиятельство. Таких мы принципиально не пускаем. У нас, ваше сиятельство, исключительно великосветская публика, проживающая в Крыму для чистого воздуха и для собственного удовольствия, а не для болезни. Пожалуйте, милости просим, ваше сиятельство.

Ночь была теплая, и месяц нежно светил над Ялтой, озаряя в тихих садах дремлющие деревья, розовые кусты и благоухающие росистые цветы. Слышно было издали, как стройный оркестр в городском парке играл что-то гармоничное, задумчивое и нежное. Но окна у князя были плотно закрыты и филенки зеленых ставен опущены. Отдаленная музыка раздражала его, каждый звук в соседних номерах или в коридоре заставлял вздрагивать. Он сам сознавал, что ему стало хуже: длинная дорога с ее неудобствами и волнениями совсем расстроила его. И яснее, чем прежде, он чувствовал присутствие в комнате своего страшного, непримиримого врага. Враг осмелел теперь, он уже не таился больше в тени углов и занавесей, но, казалось, кривлял в темноте свое безглазое лицо и бормотал что-то невнятное, темное, угрожающее. И много раз в эту ночь князь освещал электричеством комнату, будил старого Доремидонта, свернувшегося клубком в передней на кушетке, посылал за доктором и часто сменял на себе влажные, холодные рубашки. Под утро, на рассвете, он велел Доремидонту сесть у себя в ногах на постели и рассказывать сказку. И под однообразный мерный распев старинного сказания ему удалось заснуть.

На другой день он попробовал встать и не мог, до такой степени он сразу обессилел. И самый голос его изменился. Князь уже не говорил обычными натруженными, стонущими вздохами, а шептал, и чтобы его расслышать, приходилось нагибаться ухом к самому его рту. Испуганный Иван Андреевич предложил пригласить другого врача. Но князь недовольно махнул рукой и зашептал, прерываясь на каждом слове:

— Оставьте… пройдет само… Это я вчера простудился на пароходе… во время обеда. Иллюминаторы… были открыты. Такая небрежность!

Но доктор настаивал. По его словам, в городе, на собственной даче, живет теперь петербургский профессор Пятницкий — не только русская, но, можно сказать, европейская знаменитость. Он в Крыму никого из больных не принимает, но знакомство с ним Ивана Андреевича по университетской скамье, а главное, титул и богатство князя Атяшева должны непременно повлиять и на этого избалованного человека.

— Хорошо, — прошептал князь, задыхаясь. — Делайте как знаете. Знаменитость заставила, однако, дожидаться себя часа три. В этот промежуток Атяшев страшно волновался. Давило на грудь одеяло, и он сбросил его, но и материя легкой батистовой рубашки продолжала теснить и угнетать распаленное тело. Тогда он приказал Доремидонту отворить окно. В комнату, вместе с крепким запахом и нежными ароматами цветов, вторгся веселый уличный шум: звуки копыт, говор, детские крики, смех. И тотчас же больной задрожал в жестоком ознобе и приказал закрыть окно.

Наконец явился профессор Пятницкий — большой, неуклюжий, еще не старый мужчина. Он был так тяжел и массивен, что когда ходил по комнате, то и мебель и пол скрипели и вздрагивали в ответ его шагам. В нем сразу чувствовался бывший семинарист, по говору на «о», по угловатой развязности и шуткам, даже по манере сморкаться: клеймо, которое в людях не вытравит ни время, ни образование, ни общество. Так именно о нем подумал по первому взгляду князь Атяшев.

— Что, ваше сиятельство, малость порасклеились? Ну, ну, ну, ничего, мы вас починим, — говорил он ласково-фамильярным баском, глядя на Атяшева умными, зоркими темными глазами, — дайте-ка нам исследовать ваше тело белое.

— Да ведь все уже известно, профессор, — недовольно прошипел больной. — Катар, уплотнение верхушек легких.

Однако он уже снимал покорно рубашку, но сам не мог этого сделать, и ему помог Доремидонт. Пятницкий очень долго и внимательно выслушивал и выстукивал князя, а тот испуганно дышал ему в начинавшую лысеть макушку и видел, как от дыхания слабо шевелятся мягкие волосы, пахнувшие вежеталем.

— Что, профессор, здоровая простуда? — прошептал князь, когда Пятницкий, окончив осмотр, укладывал свои инструменты в боковой карман.

Тот промолчал, но с серьезным видом покачал головой.

Атяшев безумным, умоляющим и испуганным взглядом впился ему в лицо,

— Но надеюсь… надеюсь, ничего такого… особенного серьезного? А? Профессор? А?

— Как вам сказать… Серьезного?.. По-моему, очень серьезно… Да вы не волнуйтесь, князь. Ничего нет невозможного для науки, — цедил Пятницкий, глядя куда-то под низ комода. — Пропишу вам на первый случай камфару. А там, как встанете, сейчас же в Ментону, в Каир, в Давос. Лучше всего в Давос.

Глаза Атяшева все расширялись и все становились безумнее и страшнее.

— Доктор… Иван Андреевич, — прошептал он наконец с усилием. — Оставьте нас вдвоем с профессором. Доремидонт, выйди.

— Профессор, — зашептал он одними губами, когда те двое вышли из комнаты, — я́ вас хочу спросить… как ученого и очень умного человека. Видите ли, я ничего никогда не боялся, не боюсь и смерти. Я два раза дрался на дуэли, в первый раз меня ранили в грудь, во второй раз я убил. Также я участвовал в двух кампаниях: бурской — волонтером и русско-японской — вольноопределяющимся. Вы видите, за мной опыт. И вот теперь я вас очень прошу: скажите мне прямо, глядя в глаза, как мужчина и как мудрец, сколько времени я еще могу прожить? О, прошу вас, не смущайтесь и не щадите меня… День, два — это меня не испугает. Но у меня есть некоторые обязательства, которые… вы понимаете?

127